В 1985 годы правительство Панамы получило рекомендации Международного валютного фонда по проведению экономических реформ. Житуха в стране моментально хуже стала. Но вот просчитались фашисты — народ не на Норьегу, а на США озлобляться начал.
Иногда к Пако на свиданку приходила жена. Как и моя — она теперь тянула двух детей, работая на двух работах и регулярно оставяля денег на квитке Шпако. Сосед угощал меня то арахисом, то рыбными консервами, то чипсами — мои уверения, что после русской тюрьмы мне это просто не нужно, не помогали. Он втюхивал мне хоть что-нибудь — пожевать перед отбоем. Когда выключали свет, Пако потихоньку снимал контактные линзы. Нахер себя мучить в тюрьме? Потом вспомнил себя в его возрасте — как носил линзы первый год в зоне, чтоб выглядеть круче. Шпако, такой шпако.
Кстати, «Сто лет одиночества» он так и не осилил —.
— Не поверишь — Пако извинялся — вот пару абзацев прочту — и назад откатываюсь. Перечитываю и перечитываю. На ровном месте. Не могу сосредоточиться.
Однажды, глубокой ночью, уверенный, что я сплю, Пако рыдал, как рыдают люди потерявшие близких, рыдал накрывшись одеялом с головой и стараясь не особо шуметь. Но выходило это у него плохо. Короткие промежутки тишины и вдруг хлюпающий звук, будто Пако ловит ртом воздух вырвавшись из-под воды. Иной раз он судорожно произносил: «Мадонна, мадонна!» а потом вдруг просто и по-русски, без акцента: «Мама, мама!»
Вот это его «мама» — без тени акцента — меня совершенно доконала. Я тоже натянул одеяло на голову.
Через два дня — в пятницу, когда дёргали на Аэрео-Мехикан — выкрикнули и его фамилию. Пако молча скатал матрас, покидал свои пожитки в сетку для грязного белья — с ней этапируются все американские зыка, пожал мне руку и встал в строй.
Сто лет одиночества и пачку овсяного печенья он положил рядом с моей подушкой и пожал плечами.
Встал в строй с остальными мексами. У них были каменные лица ацтеков. Никто уже не рыдал и не заламывал руки. Они стояли у двери с матрасами и ждали конвой. Они возвращались домой. Кто-то из них прошел пограничный мост с чужим разрешением на приграничные работы, кто-то перемахнул через забор и прошел через ад аризонской пустыни с пластиковой бутылочкой воды, кто-то не успел еще отработать деньги, чтобы рассчитаться с проводником-койотом, связанным невидимыми нитями с всесильным картелем.
С того самого дня я перестал величать их «мексами». Старался запомнить имена и сделать — каждому хоть какое-то добро, пока терпеливо, без лишних слов они ждут здесь свой рейс. И прощал им, если не могли одолеть Маркеса. Ну его — в жопу, Маркеса — ни Пастернаком единым, как говорится.
Может метла у этих людей не так хорошо подвязана, как у меня — но это совсем не значит, что они хуже. Гордость от того что читал «последнего букера» — совершенно не обоснована. Не факт что это делает нас лучше. Чтение Маркеса не может быть использовано как показатель вашей эксклюзивности. Это из той же оперы, что и гордость испытываемая при вождении БМВ. Форма интеллектуального мещанства.
Долготерпение потомков майя напомнило повесть Зазубрина «Щепка» — о красном терроре и расстрельных командах тогдашней ЧК. Люди в камере знают что их ждёт, но до последнего продолжают жить. Каждое утро приходит кожаный человек и зачитывает фамилии на расстрел. Так было нужно — чтобы сделать общество и страну счастливее. Так нужно и сейчас — чтобы снова сделать Америку великой.
Люди встают, прощаются и уходят. Нужно обязательно вставать и жать им всем руку — это важно, понимаете? Важно!
Теперь шконка слева от меня пустовала — ушел Серега. И справа никого не было — ушел Пако.
Я уже прожил положенные девять жизней и хорошо знаю — после чистилища Мейфлауэра начнется новая, следующая жизнь. Может быть меня вышлют. Может быть — отпустят домой с аусвайсом недогражданина. Все одно это будет иная, новая жизнь, жизнь в которой моё отношение к Соединенным Штатам уже никогда не будет прежним.
А через три дня отдельным этапом забирали и Дебошира. Он ждал ответа апелляционного суда почти восемнадцать месяцев и сейчас был рад — куда угодно, лишь бы из этого трюма.
Бернард, Анмар и я пили кофе, когда он подошел прощаться:
— Я в США почти два года прожил — но ничего кроме тюрьмы в Аризоне и здесь — не видел. Какая хоть она, Америка? Вы же пожили там вдосталь.
— Проживешь тут всю жизнь и все равно будешь для них ниггер-эмигрант. А дома в Гане хоть министром сможешь стать — ты шустрый.
Бернард ласково двинул Башира в плечо.
— Ты видел в новостях, как автомобили тут иной раз въезжают в дома и пропарывают их насквозь? Всё — тут фейковое, как и новости. Ненастоящие дома, ненастоящие улыбчивые люди с мертвыми от транквилизаторов глазами.
Я добросил свои пять копеек.
— Не страна, а голливудская декорация — везде обман, все для шоу. Толстые, сытые и деприссованые — думают если купят в этом году скоростной катер — американская мечта состоялась. От жизни тут хочется съебаться в горы и жить тихим индивидуализмом, вне общества сурикатов где все тянут лямочку в строевом забеге по чужому минному полю, чтобы быстрее использовать просроченные мины и апгрейднуться на новые, последней модели.
Анмарка стал развивать тему:
— Охота тебе быть одним из безликих толстяков впаянных в матрицу страны где деньги являются единственной верой и идеологией? Оставаться стоит только в одном случае — чтобы взорвать сытых ублюдков изнутри.
Джон Кошка вздрогнул и глянул на Анмара как Швондер: «Говори, говори, баламут. Товарищам из ГубЧК все-е-е про тебя известно».